Какой-то дискомфорт. Что-то не так. Я помнил всё, но это было словно во сне. Дом, солдаты, война. Взрыв.
Я проснулся…
Связан. Свет в глаза. Резкий. Неумолимый свет, от которого невозможно отвернуться. Крепко связан, что нельзя пошевелить даже рукой. Даже пальцем. Ну! Ну хоть чуть-чуть пошевелиться! Нужно высвободиться от мягких, но таких беспощадно крепких пут. Тело не слушалось. Полная беспомощность.
Я помнил, как рота солдат рыла окопы возле дома. Помнил наступающих врагов, окруживших мой штаб. Помню яростную перестрелку. Я помнил перекошенные от страха и боли лица моих воинов. Доблестных воинов, которые не жалели ни себя, ни врага.
Теперь я лежу неизвестно где. Слышны крики. Совсем рядом, но я не могу повернуть голову. А белый ослепляющий свет выжигает глаза.
Кому нужна была эта война? Для чего? Фюрер бросил нас. Мальчишек, у которых даже молоко на губах не обсохло. Слёзы текли по глазам, когда я видел, как они погибают за идеалы. Глупые, ничтожные идеалы безумца.
Звук вонзается в уши. Так хочется вырваться из этого плена. Хочется вернуться назад, чтобы отомстить. Отомстить за сыновей Германии.
Зачем я здесь? Почему ещё меня не расстреляли? Хотят что-то узнать? Но я им ничего не скажу. Я – немецкий офицер! Лучше им сразу было меня убить.
Свет выедает глаза. Даже сквозь веки. Слёзы сами полились. Фридрих. Сынок. Я тебе уже не увижу. Это понятно.
Шум. Какой-то шум. Чья-то речь. Женская. Ещё далеко, но звуки становятся всё громче. Язык знаком. Это русский…
Крики рядом со мной усилились, словно почувствовав какую-то беду. Наверно голос женщины их пугал. Глупость. Ничего страшного в её р
Вымыселъ, аснованный на беспесды риальных сабытеях.
Жыву я в доме. Жыву сибе, жыву.. Саседи сверху - очень милые люди у миня. Сынок-калабок и старик са старухай. Сынок висёлый такой, вечьна бухой, редко из профАлкатория вылезающий на свет божый пачюдить-пакуражыца. И учюдил аднажды стрёмную на мой взглят шутку - взял и уснул с пяных глаз в полной ванне. Как ызвесна - чилавек не рыба, жаброф не имеит, паэтаму дышать пад вадой никак ни можыт и ему это строга васприщяица. Утанул он, вопщим. Сафсем. Насмерть. И далие весь дом становица свидетилем таво, как за полгода в расход выходит цылае симейства. Спирва дед в муках памирает, патом памирает старуха. К чиму это я? А, фспомнел.
Пасиляеца ф трагическай квартире маладое симьйа. Он, ана и малое дитё женскава полу ф пильонках. Он, посли ПТУ иле палавины техникума ниибацо прасвищонный сотона в вапросах психалогеи (я сам спрафку видел), решает - што абиталище ихнее доверху заполнина жосткай нигативнай аурай такшто дажы через окна высыпаеца и нада эту ауру к ебеням смыть.
Ахуле? Разумно бля. Тока какова ш ты хуя, сволатчь мерская, смываеш ийо громким сваим пирфаратарам са стен вмести са щтукатуркай, када люди аддыхают? Ахуле, грит. Я днём работаю, а вечером - римонтам занемайуся. И смотрит, сцуко, кабутта он адин Кетайскай стены страитель, а астальные ему дажы раствор мешать нигадяцца. Ты чобля, адин днём работаиш? Фсе днём работают. Аддыхать не дайош, паскудник! Ахуле, грит. Майо квартиро - чо хачю, то и делойу.
Хуйстабойу, рыба залатайа. Палежал он в бальничке нимношка, падумал.... И апять за свайо. Римонт жы блять. Нада ш даделать, йоптыть - мушское упорства. Штоп в бальничьку большы нипападать,
Москва. Конец девяностых. Радиостанция. Идет утреннее шоу, на часах - около девяти. В студии двое ведущих. В самый разгар беседы в прямом эфире в студии появляется некто из техперсонала. Скажем, админ. На админе нет лица. Вместо лица на нем - хитрая-прехитрая морда; ее выражение можно описать фразой: "А вот я вам сейчас устрою, раздолбаям!". Ди-джеи видят его, но прервать разговор не могут - эфир же как-никак. Админ подходит к одному из ведущих, наклоняется и вполголоса, но совершенно отчетливо произносит прямо в микрофон: - Х@й. Ведущие подпрыгивают на стульях, опрокидывая кофе и испепеляя идиота взглядом. Но эфир-то идет, остановиться они не могут, поэтому делают вид, будто ничего не произошло.