Идеально никогда не получалось.
Всегда было слышно:
- Ну, айда, сынок!
- Мишка каса... ну? ...лаааапый! По лесу что?
- Скажи ШШшшшШШишки! Не сыски, шшшшшишки, ты же умеешь!
- Не у Рукоморья, а Ллллукомоморья.. не везде же "рррр""...
Между этими монтажными склейками, мой, слышный даже в советский сетчатый микрофон, глубооокий вздох и...
- Урукоморьядупзилёный! Затаяцепь, надубитом!
И дальше осознанно:
- И днём, и ночью кот учёный...
На моей памяти, мы слушали мои детские записи один раз. Я уже стал взрослым. Мои школьные друзья ещё не перестали быть друзьями, но уже безнадежно удалялись. Удалялись. Поступили кто куда, но ещё наезжали домой к родителям и ночевали в своих детских комнатах. Нам стало по 18. Мне. Наконец-то и мне!
День рожденья. Официальная часть. Родители уже собрались, но ещё не ушли. Мы больше всего переживаем, не нашли бы подъездные колдыри водку спрятанную в щитке, а взрослые всё не уходят и мама рассказывает случаи из моего детства.
- А колготки он терпеть не мог! Я его сонного, перед садиком отвлеку, говорю, "смотри, Женечка, кит!"
Он глазки раскроет наивно, смотрит по сторонам - "где?" - а я, рраз! И ловко на ножки колготки натяну.
Женечка серьёзно смотрит на произвол, грозно хмурит брови, вытягивает назидательно руку и задрав указательный палец, тонким голоском вдруг обличает:
- Ага! Обманула! Снимай! Понашили тут чёрте-что!
Мама рассказывает, друзья с видимым удовольствием ржут, а папа в этот момент наматывает начало плёнки на пустую бобину, запускает ленту и, через неплохие, надо сказать, колонки катушечника "Снежеть- 302" доносится: "Ну, айда, сынок!".
Я не помню чтобы отец когда-то ещё переслушивал эти записи. Может без меня? Но зачем? Ведь я всегда был рядом. Настоящий.
А потом не стало его.
И эти плёнки стали бесценным артефактом сохранившим его голос. Он был не Райкин. И не Левитан. Его голос бесценен только для меня.
На самом деле, в мире предметов, документов, чисел и печатей, такие вещи как запах, интонация, тепло рук, ласковое прикосновение ничего не стоят. Их нет. Они существуют только в момент своего физического существования и не длятся. Не длятся, как длится вовеки печать на документе.
И мы забываем. Стираем из памяти. Неосознанно.
Но однажды, раздобыв катушечник и заморочившись с катушками мы слышим "айда, сынок" и оно воскресает. Воскресает всё. И тепло рук. И запах. Я уж не говорю об интонации.
Понимал ли он, что возводит свой памятник? Думал ли он, зачем ему памятник мне, если я не собираюсь никуда деваться?
Чем можно измерить любовь отца? Какой шкалой?
Я вам отвечу.
Когда ты, несмышлённым первоклассником, катясь на санках за мелькающими бурками отца понимаешь, что у тебя в жизни неизбежно будет два сына, как у папы. Потому что это единственный путь. Неизбежный как зимний вечер вокруг. Как реальность. Разве может быть как-то иначе?
Цельность и нерушимость, закапсулированность мира на том как есть, без допущения даже тени мысли что может быть иначе.
Вот что такое любовь.
Удивлённые и напуганные глаза уже моего младшего и наигранная деловая сосредоточенность моего старшего, маскирующая растерянность. При виде папиных слёз. При виде слёз папы, слышащего из странной скрипящей конструкции: "айда, сынок".
Вот она, продолжающаяся и не знающая конца.
Пап. Я не умел сказать этого в том возрасте. Не умею и сейчас, но ты же понял? Ты бы понял?
Ты бы понял. И тогда видел по глазам. Понимал. Знал.
Воздвигнуть непафосный, простой и добрый памятник себе, воздвигая его сыну. Это так по-отцовски.
Это сообщение отредактировал йош - 4.12.2021 - 02:34