23


«Этот рассказ я посвящаю своему отцу, который трагически погиб в прошлом году. Покойся с миром и прости за все. Даст Бог, еще свидимся. Твой сын»В моей смерти прошу винить бесцельно прожитые годы.
Печать. Подпись.
— Гражданин… Граа-ждаа-нин, просыпаемся. Тут сегодня у нас очередь. Документы все с собой? Форма одиннадцать? Так, хорошо-хорошо, и это на месте… Да вы присаживайтесь. Вот стул. Вот вода, если надо. Одежду можно повесить на вешалку рядом с зеркалом. Дело, конечно, такое, понимаю, понимаю. Алё, Галя, проверь по Семёнову, в каком состоянии, когда будет готов?
Лёха повесил куртку и облокотился на спинку казённого стула. Куртка ещё хранила запах улицы — сырой ноябрь, бензин от вазовской попутки, терпкий табак, которым он забивал нервную дрожь всю дорогу. Выражение лица он имел в высшей степени отрешённое. Может, из-за бессонной ночи в дороге, а может, из-за роящихся в голове воспоминаний, которые то всплывали, то опять уходили на дно.
«Так, Лёшка, иди-ка сюда. Сколько тебе лет?»
«Четыле!»
«На кого ты похож?»
«На телминатора!»
«Какого ещё треминатора… Дай-ка я тебя в бараний рог скручу!»
«Ааа, не надо, папка, ахаха!»
Батя уже тогда начал терять зрение, не вписался в траекторию и заехал коленкой об стул. Стул был тот самый, кухонный, с облезлой краской и болтающейся перекладиной.
«Ах ты ж собака сутулая!»
«Ахаха-ха-ха..!»
Этот смех ещё долго потом гулял по хрущёвке, смешиваясь с запахом жареной картошки, маминых причитаний и ранней весны за окном.
— Так, Алексей Николаевич, по документам у нас с вами всё готово. Подпишите тут, тут и тут. Вот и ладненько. А костюм вот этот отдадите Галине.
Лёха и не заметил, когда в кабинет просочилась эта самая Галина.
На вид ей было чуть за сорок, ближе к пятидесяти: грузное тело, рыхлое лицо, маленькие глазки. Волосы, некогда, наверное, тёмные, были стянуты в тугой хвост, но у висков уже проступала седина, прядки выбивались и закручивались от вечной спешки и усталости. Очень, конечно, сносилась она с точки зрения медицины, почему‑то подумал Лёха. Он протянул ей полиэтиленовый пакет, шуршащий в тишине, и поймал себя на мысли, что вот так, наверное, и все мы, пока молоды, — витаем в каких‑то своих мечтах и фантазиях. А потом тук‑тук, добрый вечер, и становишься рядовым потребителем электроэнергии и прочих коммунальных услуг, пытаясь каждый день сложить слово «счастье» из кубиков «ж, о, п, а».
Отец ослеп, когда Лёхе было всего восемь. До этого он любил сидеть у окна на табуретке, смотреть на двор и комментировать всё, что происходит: кто с кем дерётся, чья машина опять не заводится, какая погода будет по цвету неба. Первые несколько лет после диагноза он героически сражался с бытом: учился на ощупь находить чайник, считать шаги от кровати до двери, запоминать расположение каждой кружки. А потом будто сдался.
Лёха этого не понимал. Ему тогда казалось страшно несправедливым каждый день видеть, как увядает человек, такой родной — и при этом всё более далёкий.
«На кого ты похож?!» — кричал отец, когда Лёха тайком сбегал из дома и возвращался только через пару дней, пахнущий подъездной пылью, пивом и чьими‑то чужими сигаретами.
«Ты о матери подумал, собака сутулая?!»
Больше всего Лёху коробило, когда отец начинал трогать его лицо — тёплыми, натруженными пальцами, в которых ещё помнилась сила. Тот водил ладонью по щекам, лбу, подбородку, будто пытался «увидеть» сына заново. Так делают все слепые, наверное. Лёхе было неловко, стыдно и почему‑то очень страшно. Хотелось отстраниться, но он терпел, замирал, и от этого становилось ещё хуже.
— Ну всё, документы готовы. Проходите на осмотр. А дальше мы с вами по оргвопросикам, да. Галя, проводи Алексея Николаевича.
Галина резво втянулась в обшарпанную кишку коридора, ведущего к моргу. Линолеум под ногами местами пузырился, местами был протёрт до бетона; по стенам тянулись пятна, которые когда‑то были зелёной краской. Где‑то вдали глухо хлопнула дверь… вздохнул лифт своими створками... А Лёха не мог заставить себя сделать первый шаг. Как странно: это должно быть их первая встреча за двадцать лет…
Да, ровно двадцать. После училища Лёха не раздумывая уехал из родного города на север. Самый крайний, до которого только можно было добраться. Город, где зимой ветром выдувало из головы всё лишнее, а снег стирал следы вчерашнего дня — будто ничего и не было. Иногда они с отцом созванивались. Отец спрашивал, как он живёт и где, как выглядит город, как выглядит сам Лёха.
«Ну как‑как, нос-глаза-уши», — отшучивался он, глядя в зеркало в съёмной комнатушке, где обои отходили от стен.
«Ну на кого ты похож?»
«На Чака Норриса, бать. Давай заканчивай, всё нормально, жизнь по привычке».
Потом звонков стало меньше, как будто кто‑то потихоньку начал убавлять громкость их связи. В глубине души Лёха воспринял это с каким-то неловким облегчением. От себя он оставил только денежные переводы и открытки с дежурными пейзажами — северное сияние, олени, зимние улицы незнакомых городов.
А вот теперь — такая встреча. Мать вчера позвонила. Её голос дрожал, но она пыталась говорить ровно, словно зачитывала формулировку из официальной бумажки.
— А вы с ним прямо одно лицо.
— Что, простите? — Лёха уставился на Галину.
— Одно лицо, говорю. Сегодня ещё подкрасим, оденем — и вообще красота будет. Вы не думайте, у меня в этих делах глаз наметан.
— Да, пожалуй…
Слова «одно лицо» повисли в воздухе, как тонкий запах формалина, который Лёха заметил только сейчас.
Он вернулся в кабинет дежурного. На подоконнике шипел электрический чайник, стекло окна было запотевшим, с редкими дорожками конденсата. За окном серел двор: голые ветки, редкие машины, хромой дворник в ватнике. Может, из‑за ноябрьских сквозняков или ещё чего, но Лёху начало потрясывать от холода. Он сунул руки в карманы, но пальцы всё равно мерзли, как будто холод шёл изнутри. Куртка по‑прежнему висела на вешалке рядом с зеркалом.
Подойдя к ней, он краем глаза поймал своё отражение. «Одно лицо?» Нет, этого не может быть. Он хорошо помнил отца ещё здоровым: широкий, уверенный, с привычным прищуром и лёгкой усмешкой. Совсем другой, казалось бы, человек. Может, скулы? Линия рта? Лёха наклонился поближе, всмотрелся в тёмные круги под глазами, в сеточку морщин, в щетину и упрямо сжатые губы. Из зеркала на него смотрел мужчина, который вдруг показался намного старше своих лет. Он резко отвернулся. Чепуха.
— Ну что, Алексей Николаевич, вроде бы всё мы с вами решили. Вот только последний момент — безумству храбрых, как говорится, венки со скидкой. Хе-хе. Будете заказывать? Есть разные. И ленточки любые под заказ, по вашим пожеланиям. Вот подойдите, у меня тут каталоги.
Дежурный разложил по столу глянцевые буклеты — они выглядели нелепо яркими в этом тусклом кабинете с облупившейся краской. Драпировки, ленты, цветы… «Любим», «Скорбим», «От коллег». Всё это казалось Лёхе декорацией к чужой пьесе.
Он сделал несколько шагов к дежурному и угодил коленкой аккурат об угол казённого стула. Боль полоснула так неожиданно, что слова вырвались сами:
— Ах ты ж собака сутулая, твою мать!
Он наклонился, потирая разбитую коленку, почувствовал под пальцами шершавую ткань брюк и тупую пульсацию под кожей — и только тогда понял, чей голос сейчас прозвучал. В груди вдруг стало тесно, будто кто‑то изнутри сжал рёбра руками, к горлу подкатил ком, в глазах предательски защипало, и на секунду показалось, что он либо заорет, либо, что ещё хуже, не сдержит слез. Лёха резко втянул воздух, задержал его, досчитал про себя до трёх и только потом выдохнул, чувствуя во рту вкус дешёвого чая и мятной жвачки, которой пытался перебить запах морга. Лишь после этого он смог выпрямиться.
— Ну что вы, что вы, осторожней, — дежурный смущённо хмыкнул. — Вот, смотрите, выбирайте. Заказывайте. Любая фраза.
«Любая фраза…» В голове почему‑то всплыло отцовское: «На кого ты похож?» — и детское «На телминатора», и разговоры по телефону, и его пальцы, шарящие по Лёхиному лицу, пытаясь сложить из черт «своего» сына. Нос, глаза, уши. Чак Норрис. Север. Открытки. Двадцать лет.
— Любая… А что обычно пишут? — Лёхин голос прозвучал хрипло, будто он давно не разговаривал.
— Ну, не знаю, — дежурный почесал затылок. — Наверное, то, что хотел бы услышать покойный.
«Что бы ты хотел услышать, бать?» — подумал Лёха. — «За что простить меня можешь? За то, что не звонил, не приезжал, за то, что лицо своё от тебя прятал?»
Он кончиками пальцев дотронулся до глянцевой страницы каталога, провёл по чужим буквам и готовым фразам — ни одна из них не подходила.
— Покойный… Пишите: «От любящего сына, который похож на тебя».
Дежурный кивнул и начал выводить буквы на бланке заказа, а Лёха вдруг поймал своё отражение в осеннем окне — расплывчатый силуэт, чужой и знакомый одновременно. По стеклу медленно тянулись тонкие струйки, размывая черты, и чем дольше он смотрел, тем труднее было понять, что это — конденсат от шипящего на подоконнике чайника или слёзы отчаяния и скорби. Со стороны могло показаться, что в стекле стоит другой человек, но впервые за долгие годы Лёха ясно почувствовал: это он. Почти не отдавая себе отчёта, он провёл пальцами по лицу — по лбу, скулам, подбородку, словно сверяя то, что в стекле, с тем, что под кожей. Внутри, очень тихо, без вопроса, прозвучало: «Ты похож на меня… ты.. похож... на меня…».