48


Полковник уголовного розыска в отставке, экс-руководитель «детского» отдела ГУ МВД по Петербургу и Ленобласти Алексей Родин 22 года раскрывал преступления против детей и отлично знает психологию и приемы серийных педофилов. Пожалуй, удивить его они уже ничем не могут. «Фонтанка» побеседовала с ним, когда всем городом искали пропавшего 9-летнего Павлика — среди бела дня в людном месте под наблюдением множества камер. Вопросы к эксперту были самые «обывательские»: как такое возможно, почему педофилы не боятся слежки и что действительно помогает спасти детей — большие сроки, тотальный контроль или разговор с ребенком о крике и побеге.
— Алексей, если говорить о недавней истории, когда ребенок исчез среди бела дня в людном месте под камерами, — как вообще возможно такое преступление? Почему человеку приходит в голову, что именно там он может увезти ребенка?
— Увы, таких негодяев достаточно, и их ни в коем случае нельзя оправдать. Нельзя сказать, что: «Ну это больной человек, его надо лечить»…
Здесь, скорее всего, мы имеем дело с так называемым ситуативным преступлением. Человек сидит в машине, курит или ест гамбургер, и в какой‑то момент к нему подходит ребенок: попросить денег, поесть, помочь. В нем срабатывает то, что было заложено изначально, — генетическая педофилия. Да, это болезнь, но она неизлечима. И наказание будет не за саму болезнь, а за конкретное преступление. Он мог до этого ни разу не совершать подобных действий, мог сам о себе ничего такого не знать — но вот в этой конкретной ситуации у него подскакивает желание, и он начинает завлекать ребенка: «Садись, я дам тебе денег, куплю еды, подвезу».
— То есть он не планировал похищение заранее?
— В большинстве подобных случаев — нет. Это не та история, когда неделю выбирают маршрут, обходят камеры, готовят машину и легенды. Если бы человек хотел именно похитить ребенка, он бы действовал иначе: выбирал место без камер, без лишних свидетелей, учитывал десятки факторов. Здесь речь именно о ситуативном преступлении: еще минуту назад он не был уверен, что сделает это, а через минуту уже сажает ребенка в машину. В моменте он не думает ни о камерах, ни о последствиях.
— Но ведь сейчас почти весь город «под колпаком»: камеры, распознавание номеров, телефоны. Почему такие люди этого не боятся?
— Потому что в момент реализации желания у него мозг отключается. Условно: он сидит и не планирует преступление. Появляется ребенок, появляется триггер, и дальше уже работает не расчет, а патологическое влечение. Он не сидит с калькулятором риска. Он видит ребенка и ситуацию, в которой можно реализовать фантазию. О том, что номер его машины отлично видно на десятках камер, что его установят за несколько часов, он вспоминает уже потом — когда поздно.
— Вы сказали «генетический педофил». Это что значит? Такие люди рождаются уже с этой склонностью?
— В моей практике немало людей, которые именно родились педофилами. Это не про то, что «он плохо жил, его кто‑то развратил». Человек сам говорит: «Я таким себя помню всегда». Он может пытаться «держать себя в руках», может испытывать стыд, но это не снимает влечения. Один из осужденных мне прямо говорил: «Я сидел 19 лет и все эти 19 лет мечтал лишь об одном — выйти и снова начать совершать эти же деяния». Это не фигура речи, это дословная внутренняя установка.
— За 22 года работы вы видели, как меняются преступники? Сегодняшний педофил не такой, как 20–30 лет назад?
— Нет. И 20 лет назад, и 300 лет назад они были такими же. Меняется техника, появляются камеры, базы данных, но не меняется природа этих людей. Это монстры, которых тянет к детям, и пока они живы и на свободе, риск рецидива чудовищно высок. Я наблюдал десятки случаев, когда человек отсидел 15–20 лет, вышел — и в считаные месяцы вернулся к тому же. Не потому, что «плохо перевоспитали», а потому, что внутри у него ничего не изменилось.
— Тогда логичный вопрос: пенитенциарная система вообще кого‑то исправляет в таких делах?
— Если говорить честно — в отношении педофилов нет. Тюрьма в этих случаях работает не как инструмент исправления, а как инструмент изоляции. Пока человек сидит, он не совершает преступлений на свободе. Как только он выходит, в подавляющем большинстве случаев тяга никуда не девается. Он может бояться возвращения в колонию, может стать хитрее, осторожнее, но не «добропорядочным гражданином». Это вопрос не морали, а психиатрии и биологии.
— Можно ли вообще вылечить педофила? Есть ли шанс, что человек сам придет к психологу и скажет: «Помогите, я не хочу совершать преступление»?
— Теоретически можно представить единичные случаи, когда человек сам осознает опасность, боится натворить бед и пытается обратиться за помощью. Если бы психолог или психиатр смог действительно вывести человека из этого состояния — за это надо было бы молиться на такого специалиста. Но, по моему опыту, ни один реальный педофил сам к врачу не приходит: он понимает, что его могут сдать в полицию, он боится потерять свободу.
Родители иногда приводят детей‑подростков с жестоким поведением, с садизмом по отношению к животным — это отдельная история. Но взрослый педофил: «вылечите меня, пожалуйста» — такого я не видел.
— Тогда что эффективнее для защиты детей: пытаться лечить или давать максимально большие сроки?
— Для безопасности общества ответ простой: максимально большие сроки. Чем дольше человек находится в тюрьме, тем меньше у него времени на свободе для новых преступлений. Проследите логику: каждый год свободы для такого преступника — это потенциальные новые эпизоды. Поэтому если выбирать, куда вкладывать ресурсы, я бы в первую очередь добивался ужесточения практики наказания и контроля за такими осужденными, а не пытался построить вокруг них систему заботливой психологической поддержки.
— Давайте к вопросу, который волнует всех родителей. Чему нужно учить ребенка, чтобы у него был шанс спастись при встрече с педофилом?
— Есть два ключевых навыка: уметь громко кричать и уметь бежать в сторону людей. И это не банальность, а реальный фактор выживания. В моей практике сотни случаев, когда ребенок избегал самого страшного именно потому, что закричал, вырвался и побежал к людям.
— Но нас всю жизнь учат вести себя «прилично»: не орать, не привлекать внимания. Дети действительно готовы кричать и сопротивляться?
— Большинство детей — нет. Их правда приучают не шуметь: «Не кричи, не позорься». Поэтому задача родителя — отдельно проговорить: есть ситуация, когда громко кричать можно и нужно. Если тебя кто‑то тащит, склоняет куда‑то пойти, хватает за руку — ты имеешь полное право орать так, будто начался пожар. Нужно буквально разрешить ребенку быть «неудобным», «невежливым», некрасиво себя вести — если речь идет о его безопасности.
— Представим, что вас пригласили в обычную городскую школу: один урок — и все. О чем бы вы в первую очередь хотели говорить с детьми?
— Как раз таки про вот эти вот крики, беготню, убегание, что не надо смотреть, как кролик на удава, на этого негодяя, потому что им это и нужно, они хотят доминировать. Они ничтожные люди, ничтожные мужчины, и он здесь хочет быть генералом. Поэтому крики, ор, царапанье, еще что-то… вот не этого ему нужно.
И он испугается и убежит. Кто-то может сказать: «А если он меня убьет?» — «Так он тебя и так убьет». Но так у тебя еще есть шанс остаться в живых.
Это как примерно, если тебя бросили в воду и ты пытаешься выплыть, у тебя есть шанс. Но если ты просто глотнешь воды и пойдешь вниз, то ты точно уже не выплывешь. Ну вот примерно об этом я бы и говорил детям. Большего что им скажешь. Они сейчас в одно ухо влетело, в другое вылетело. Тут главное — постоянно им долбить это. Это же вагончики. А тут главное — паровоз, в паровоз накидать топлива, чтобы он ехал.
— То есть весь урок — про то, что можно и нужно орать?
— В каком‑то смысле да. Я бы прямо с ними разыгрывал ситуации: к тебе подходит «добрый дядя», что‑то предлагает, просит помочь, зовет куда‑то пройти — и мы вместе отрабатываем правильную реакцию. Не соглашаться, не идти, а если давление продолжается — кричать и бежать в сторону людей. У детей должен быть не только набор слов, но и телесный опыт: они уже однажды кричали в «учебной» ситуации, им это знакомо, не так страшно.
— Вы говорите о крике и беге. Но ведь опытные взрослые легко умеют обманывать детей — обещаниями, историями, «болеющей мамой» и так далее.
— Любого нормального ребенка можно обмануть. Психолог, учитель, тренер — любой взрослый, который немного разбирается в детской психологии, легко подберет нужную легенду. «Мама попала в больницу, поехали скорее», «щенок упал», «надо помочь девочке» — таких сценариев десятки. Поэтому важно не пытаться научить ребенка заранее узнавать все возможные «легенды», а вшить в него простое правило: никуда не ходить с незнакомыми и малознакомыми взрослыми, как бы красиво они ни говорили. И если тебя все‑таки куда‑то тащат — кричать и бежать.
— Часто в историях о насилии фигурируют не чужие, а «свои» взрослые: тренеры, учителя, руководители кружков. Как здесь работает защита?
— Это самая сложная тема. Для ребенка тренер или педагог — почти полубог. Особенно в семьях, где отец пьет, бьет маму или отсутствует. Тренер, успешный, сильный, харизматичный, очень легко становится для подростка фигурой доверия. Если у такого тренера есть педофильные наклонности, у него практически идеальная ситуация: доступ к детям, авторитет, закрытые пространства. Годы и десятилетия никто может ничего не замечать, а дети боятся говорить. Здесь защита только одна: доверительные отношения в семье и готовность взрослого поверить ребенку и пойти до конца, если он расскажет о насилии.
— У нас же множество маленьких городишек, в них нет таких вот Алексеев Родиных и коллег, о которых вы упоминаете. И у них нет везде камер, и у них нет специального детского отдела. И собственно говоря, кое-где там особо никого не ищут же, если кто-то пожалуется на какие-то действия сексуального характера. И это проблема такая, что у нас далеко не все педофильские истории… даже становятся уголовными делами.
— Все проявления педофилии ставятся на контроль у руководства полиции, Следственного комитета и лично у Бастрыкина Александра Ивановича. Это однозначно. Если возбуждается дело по насильственным действиям сексуального характера в отношении ребенка, оно не остается «где‑то внизу». Руководство территориальных органов, профильные подразделения уголовного розыска, Следственный комитет — все подключаются. Если в маленьком городе нет ресурсов, туда выезжают более опытные сотрудники из региона, а в особо сложных случаях — специалисты из Москвы. Да, это не отменяет человеческих ошибок, но представить, что «педофилию никто не расследует», нельзя.
— По поводу «тихих» преступлений, которые совершаются дома. Есть вообще какая‑то динамика? Или с инцестом все так же, как со времен Древнего Рима?
— Так точно, со времен Древнего Рима ничего не изменилось. Особенно если это не родная дочь, а падчерица — это довольно частая история. Бывает, конечно, и в отношении своих биологических дочерей или мальчиков. Латентность здесь колоссальная: дети не всегда хотят сажать своих родителей по понятным причинам.
— И мамы не хотят.
— И мамы не хотят, потому что какой‑никакой мужичок все‑таки какую‑то копеечку приносит. Это нижайший уровень, дно общества, но он существует. Инцест — частое явление.
— С этим вообще возможно бороться?
— Если мы говорим именно о педофильном инцесте — почти нет. Ну как вы это победите? Вот дома сидит мужчина, с женой «не получается», еще что‑то. У меня был случай: жена десять лет думала, что муж импотент. А он все эти десять лет вступал в интимные отношения с их дочкой. Девочка в восемнадцать лет наконец говорит матери: «Мам, ты знаешь, папа меня трахает уже десять лет». И мама: «А я думала, что он импотент, ну как такое возможно?»
— Иногда складывается впечатление, что мама просто не хотела этого знать.
— Возможно, и так. Многие женщины правда не хотят ни думать об этом, ни верить, ни вообще что‑то знать. Но тогда ей туда же и дорога, куда и ее муженьку.
— А есть вообще уголовная ответственность для таких матерей? Хоть одна мама села за то, что закрывала глаза?
— Уголовное дело в отношении матери возбудят, если будет доказано, что она знала и каким‑то образом способствовала этому. Не просто «тихой собакой» лежала на диване, а сознательно уходила, выключала свет, чтобы не слышать, как в соседней комнате отец совращает дочь. Тогда это уже группа лиц, та же 132‑я статья, насильственные действия сексуального характера, часть четвертая, только в составе группы.
— А если она просто «ничего не хочет знать»?
— За это — нет. Гореть ей в аду? Да. Но уголовной ответственности за просто закрытые глаза не будет.
— Есть ли возраст, когда ребенок особенно уязвим?
— Самый опасный возраст — примерно от 9 до 12 лет. Это уже не малыш, который все время ходит с родителями за руку, но еще и не подросток, способный оказать серьезное физическое сопротивление. Ребенок может один ездить на кружки, ходить во двор, в магазин, при этом он доверчив, ориентирован на взрослых и плохо распознает манипуляции. Именно в этом возрасте педофилы чаще всего подкарауливают детей у парадных, во дворах.
— Вы говорили, что львиная доля тяжких преступлений сексуального характера против детей приходится на трудовых мигрантов. Что происходит, если такой человек успевает скрыться и уехать из России? Есть ли у него шанс просто раствориться у себя на родине?
— Это один из самых сложных вопросов. Когда мигрант успевает выехать, мы сталкиваемся уже не только с уголовным делом, но и с международным правом, разными правовыми системами и, честно говоря, разными представлениями о том, что вообще считается преступлением. В одних странах половой контакт со школьницей — это тяжкое преступление, в других формально «обе стороны хотели, значит, о чем разговор». И когда мы присылаем коллегам материалы: «Такой‑то гражданин изнасиловал малолетнего, вот доказательства» — мы не можем заставить их смотреть через призму нашего мировосприятия.
— То есть, даже если мы знаем, кто это, это еще не значит, что его у себя посадят?
— К сожалению, да. Никто из государств не обязан нам ничем только потому, что мы прислали уголовное дело. Своих граждан вообще почти никто не выдает, это нормальная практика: ни мы своих не отдаем, ни нам своих не отдают. Максимум, на что мы можем рассчитывать, — что человек будет задержан у себя дома и его там же осудят по местным законам. Такое бывает. У нас был случай: гражданин одной из среднеазиатских республик изнасиловал и убил мальчика. Его установили, он успел уехать, мы отправили материалы, нам ответили, что он задержан и «повесился в зиндане». Проверить это мы никак не можем — остается только принимать на веру.
— При этом вы настаиваете на обязательной дактилоскопии и генотипировании всех приезжающих в Россию на работу. Почему это так важно, если потом все упирается в другую страну?
— Потому что идентификация — это ключ к скорости. Пока у нас нет ни отпечатков пальцев, ни генотипа, мы можем месяцами не понимать, кто совершил преступление и даже из какой он страны. Как только есть биологический след, а в базе — генотип конкретного человека, мы можем установить его за один день, вычислить маршрут, найти связи, выйти на тех, кто его укрывает. Это значит, что у него банально меньше времени, чтобы успеть сбежать. Чем быстрее мы его вычислим и задержим, тем меньше шансов, что он дойдет до границы. В идеале он должен сидеть в нашей тюрьме, по нашему же приговору — это единственная реальная гарантия наказания.
— Но все‑таки, если он успел уехать, насколько рабочее у нас взаимодействие с иностранными коллегами?
— С оперативниками и следователями на месте, в бывших союзных республиках, у нас, как правило, нормальный человеческий контакт: они точно так же считают убийц и насильников подонками и сами не хотят, чтобы такие люди гуляли по их городам. Проблема не в том, что «там все плохие», а в их системах: в законах, в том, как их трактуют суды, в политике выдачи и невыдачи граждан. Мы можем собрать идеальные доказательства, но дальше все упирается в чужую юрисдикцию. Поэтому лучший способ реально защитить наших детей от таких преступников — это не дать им уйти из России и сделать так, чтобы каждый, кто пришел сюда работать, был однозначно установлен по отпечаткам и по генотипу.
https://www.fontanka.ru/2026/02/03/76246745/