Любопытный (на мой взгляд) разбор двух киношедевров, двух роскошных по всем параметрам киноэпопей, двух гениально экранизированных литературных произведений.
«Москва или Петербург, кошка или собака, самолёт или поезд?» Все любят дихотомии. Можно долго продолжать. Чай или кофе? Маяковский или Есенин? «Семнадцать мгновений весны» или «Щит и меч»? А в самом деле. Штирлиц или Вайс? Лиознова или Басов? Не думай о секундах или С чего начинается Родина? Кобзон или Бернес? Вячеслав Васильевич или Станислав Андреевич?
Штирлиц ухитряется остаться весь в белом, в то время как Вайс по уши в кровище и грязище. Вроде бы оба эксплуатируют доверие – но Штирлиц играет так элегантно, что неловко клеймить его манипуляции «вероломством», а интриги «подставами». Реплика Штирлица «Я люблю открытые игры, во всяком случае, со своими» стоит между двумя мюллеровыми: первая – «Я закрою глаза, а вы меня шандарахнете по голове, как Холтоффа», вторая – «Я всегда жалел, что вы работаете не в моем аппарате. Я бы уж давно сделал вас своим заместителем».
Обстановка вокруг Вайса намного грубее и проще, и вот тут-то, без флёра экивоков, бросается в глаза: он занимается именно манипуляцией доверием. Скажем, в критической ситуации ловко отмажет нужного ему Штейнглица, а ненужного Герлаха зароет прямо в тюрьму, и получит ожидаемую реакцию от начальства:
- Вечно вы, Вайс, с вашей искренностью!
А под финал добудет документацию лагерей через вульгарный шантаж – вы мне верили, а я работал против вас, что теперь будет с вами? – в результате которого стреляется старик Лансдорф. Лансдорф матерый национал-социалист, и своим старомодно-интеллигентным голосом отдавал ужасающие приказания. Но Данте поместил «предателей своих благодетелей» в последний круг ада без различия морального облика этих благодетелей.
Лиознова и Семенов не заставляют Штирлица поступать подобным образом ни с кем. Они вообще не ставят его в ситуацию критического выбора, если относительно этого выбора у зрителя может возникнуть нехорошее чувство.
После одной из диверсий Вайс и Зубов случайно встречают на улице Бригитту, и Вайс, который на протяжении всего фильма лично водил все транспортные средства, вдруг сажает за руль Зубова. Раненого, с перевязанной рукой. А сам садится назад, к Бригитте. Следует светский разговор, из которого можно сделать вывод, что Бригитта ничего такого – этакого - не заподозрила. А если бы заподозрила? Посмотрите в этом эпизоде не на Бригитту, а именно на Вайса: внимательный взгляд хищника на охоте. И теперь совсем иначе вспоминается, как он орал на того же Зубова – «Да я тебя без всякого трибунала расстреляю!» А когда-то мне казалось, что это фигура речи. Нет, какая фигура.
И Генрих тоже прекрасно всё понимает: эпизод с телефонным звонком.
- А ты ведь шлепнул бы старого друга. Да?
У Штирлица нет моментов, в которые у нас вдруг начала бы уходить почва из-под наших этических ног. Он непогрешим, а его косяки существуют в пространстве внешнего анализа, но не в пространстве фильма. Любые возможные вопросы снимаются с помощью искусного построения сценария с упором на то, как Штирлиц приводит все ситуации к победному концу, и расстановки акцентов таким образом, что все его действия, на что бы они ни были направлены, воспринимаются именно как спасение хороших людей – для начала Рунге, плавно переходим к Шлагу, далее везде. А главное – это сам Штирлиц. Его спокойное ироничное обаяние окружает его таким ореолом правоты, что вопросов к нему в принципе не возникает.
Басов делает страшную вещь: он заставляет Вайса присутствовать при казни Фазы. Этого не было у Кожевникова (в романе Фаза погибает при задержании), и это одна из самых сильных сцен в фильме. Когда трогается грузовик, лицо Смирнитского снято так (и музыка еще!), что становится понятно: человек отправляется на небо вот сейчас, сразу. Вайс в этот момент отодвинулся от неба еще на один шаг.
Единственный гроб, который мы согласны приписать Штирлицу – это провокатор Клаус. Он настолько отвратен, столько сил положено на прорисовку его в виде человеческого мусора, что выстрел у озера воспринимается на безоговорочное ура. Только Клауса Штирлиц изучает с видимой брезгливостью, как вошь под микроскопом, и от этого становится тем более очевидно, что другие люди интересны и симпатичны ему сами по себе, не только как материал.
Вайсу – интересны, как объекты манипуляции или, волей-неволей, сотрудничества. И Генрих объект, а из Рижского залива Вайс его не по дружбе вытаскивал.
По-человечески он относится только к фрау Дитмар.
- Скажите, Ханнес, город сдадут? Нам надо уходить?
- Город сдадут. Уходить не надо.
С такой интонацией, наверное, говорил когда-то парень, который смотрел сквозь приоткрытую дверь киножурнал в Риге сорокового года, когда еще не вмёрз в шкуру Вайса, когда война не началась и все были живы. В ключевой момент мудрое руководство доставит не невесту, не брата, не хорошего и верного товарища, живущего в соседнем дворе – именно матушку.
Штирлиц тоже говорит: «Из всех людей на планете я больше всех люблю стариков и детей». Но Штирлиц в этот момент интересничал с Габи, а так-то он вообще к людям относится бережно. И собаки его любят.
Вайс даже собак норовит задействовать в своих целях, на квартире фрау Дитмар обустроит явку, а вот с детьми… нервы наконец сдают.
Они, нервы-то, уже были ни к черту. В первый раз они сдали после казни Фазы: в компании диверсантов Вайс лично отправился вызволять Эльзу – преступно неоправданный риск - и о его мотивации можно высказать ряд предположений одно другого хуже. Вот, безоружного Герлаха пристрелил по дороге. Да, Герлах его узнал и мог заложить. А не надо участвовать в налетах на тюрьмы.
То ли Штирлиц за десятилетия работы полностью привык к своей роли, то ли он изначально был из более прочного материала... во всяком случае, он работает ровно, как бы интегрируя драматизм событий внутрь личности, перерабатывая его, как топливо, и на нем же двигаясь дальше. Мы не знаем динамики его развития: возможно, раньше он был еще невозмутимее, а возможно, наоборот, постепенно закалялся, как сталь, и в итоге стал таким – уязвимым лишь для усталости (но «ровно через 20 минут он проснется бодрым и полным сил») и печали.
Вайс в сорок пятом году – не на грани нервного истощения, а далеко за гранью: еще немного и ломанется, как дон Румата, всех гасить без разбору. Он срывается в детском лагере, пусть и облекает свой взрыв в нужные слова:
- Вы слишком расточительно обращаетесь со своим товаром! Сегодня же – немедленно! – сейчас же! - начинайте откармливать детей!..
- Их заставляли кричать «Хайль Гитлер», когда вели на казнь, - мучительно вспоминает пьяный Генрих. – А они молчали.
Генрих отказался стрелять, ему можно, он племянник. А что бы вы, Иоганн, делали, если бы это вам приказали? А Штирлиц?
К счастью, Басов не решился до такой степени ломать зрителя через колено. И так уже – много. Что станет с человеком после такого опыта?
Посмотрите в глаза Штирлицу и Вайсу ближе к финалу.
Взгляд Штирлица – надежда, печальная мудрость и понимание (вообще счастливая особенность артиста Тихонова).
Взгляд Вайса - из бездны, из потустороннего, запредельного (вообще счастливая особенность артиста
В те времена не говорили о пост-травматическом синдроме, в отечественном дискурсе много позже появился «афганский синдром», потом «чеченский». Но Басов фронтовик и знает всё; по поводу же невидимого фронта его фильм курировали те, кто сам побывал на той стороне. И несмотря на финальную - улыбку не улыбку, но хотя бы некую тень возвращения к жизни – Вайсу предстоит тяжелый путь к восстановлению, который неизвестно еще чем закончится.
А Штирлица легко себе представить после победы точно таким же, как всегда. Даже если бы он, паче чаяния, полез куда-то, где его шарахнуло бы вагонеткой (повторю, что вагонетка – только предлог для Басова зримо показать, какую цену взимает адская, грязная и несовместимая с жизнью работа среди фашистов), он оклемался бы одной силой духа. Именно Штирлиц – образ советского, нашего супермена. Способного сохранить мудрость, доброту, нервную систему и собственную личность в условиях, в которых сделать это невозможно.
Как вообще закончить историю такого масштаба?
Один интеллигентный, точный, оставляющий послевкусие, заставляющий думать и вспоминать. Другой убийственный, на разрыв сердца.
Лиознова собрала все архетипы.
Басов взорвал все шаблоны.
В конце «Мгновений» мы видим в небе журавлей, как видели их в начале; песня «Журавли» к тому времени была написана и исполнена Бернесом, не вспомнить о ней в этот момент нельзя. И сидит Штирлиц практически в позе Шукшина из финала Печек-Лавочек, которая навечно останется символической. И ландшафт вокруг – архетипически ностальгический. И закадровый голос Копеляна звучит последний раз, и самая душевная, лирическая песня, которая сопровождала нас на протяжении эпопеи. Это закрывает все гештальты, закругляет и исчерпывает темы к полному удовлетворению зрителя.
А финал «Щита» это одна из самых сильных сцен в мировом кинематографе (в романе ничего подобного нет, Басов сам придумал).
Иоганн теперь уже Александр. Но большой вопрос, понимает ли он это или что бы то ни было – выползает из больничного барака на воздух. И начинается музыка, которая еще ни разу не звучала.
Если бы в этот момент Басов дал музыку «…Родины», это было бы нельзя, на нутряном уровне ясно, что вышла бы фальшь. А нет, дудки, звучит такой мотивчик как раз дворовый, легкий. Помните, да? Прожектор ша-рит ас-та-рожно по пригорку! Пока без слов.
Останавливается, оборачивается, видит своего ведомственного генерала. Никак не отмечает узнавания, вообще ничего. Говорит – глухо, без выражения - то, что единственное держится в голове:
- Мне за линию фронта надо.
- Нет ни линии, ни фронта.
- Зубов жив?
- Если бы так…
В этом диалоге, который все знают наизусть, заключено всё: победа – вот такое обыденное ее объявление! - и ее цена, за которой не постояли. Никакого видимого впечатления со стороны Иоганна/Александра.
Песня звучит снова, уже со словами. И эти слова не имеют никакого отношения ни к чему, что происходило перед нами на протяжении шести часов - пяти лет. В тексте - письмо от матери да горсть родной земли, кисет с самосадом и сто грамм с прицепом за родной гвардейский корпус, махнем не глядя, как на фронте говорят - это песня тех, кто дошел до конца, до Берлина, до победы в составе своего подразделения, в борьбе с противником на фронте.
А в кадре бредет, в шлепанцах и больничном халате, полуживой ПОБЕДИТЕЛЬ (!) в великой войне, пытающийся вернуться со своего участка фронта.
Победа, одна на всех.
…Две секунды полной тишины.
- Шура!...
Оборачивается. Кадр высветляется. Вроде бы глаза оживают.
И вот теперь – контрольный выстрел зрителю в голову: первые такты «Родины».
Конец!
«Щит и меч» – это история о работе в тылу врага, рассказанная так честно, насколько это вообще возможно художественными средствами в рамках динамичного приключенческого фильма, не скатываясь в чернуху, дегероизацию и иконоклазм.
Но и «Мгновения» - не просто художественное произведение. Лиознова подарила зрителю друга и собеседника, а мифологии – целого нового персонажа. «Мгновения» построены на совпадениях – Штирлица, личности полковника Исаева, интонации Копеляна, музыки Таривердиева, используемых архетипов, наших симпатий, голоса Кобзона и песенных текстов – друг с другом и со зрительскими ожиданиями, что способствует естественному включению фильма в пространство привычного и удобного зрителю культурного кода.
«Щит» построен на контрапунктах, противоречиях, эмоциональном неуюте, разрывах шаблонов, а от «Родины» голосом Бернеса в конце каждой серии сжимается сердце, настолько она идет поперек всему, что мы только что видели. Культурный код, к которому этот фильм принадлежит, выходит за пределы массовой культуры.
Штирлиц вошел к нам в дом как родной человек, а оттуда шагнул прямиком в фольклор.
Вайс отчужден от самого себя, не то что от нас.
Лиознова предугадала все зрительские ожидания и оправдала их.
Басов приводит зрителя в смятение и тревогу, тыча нам в нос то, чего мы, быть может, не хотели бы знать.
Штирлиц нас утешил и обнадежил.
Вайс прошел нам по нервам под барабанную дробь.
За Штирлицем мы как за каменной стеной.
С Вайсом мы в каменоломне, где на нас вечно летят эти вагонетка.