Ночь в музееЭрмитаж сегодня с самого раннего вечера жил каким-то предчувствием, - это отмечали почти все экскурсоводши, даже сухая и жёсткая, как фото в паспорте, Элеонора Чингизайтматовна. Паркет скрипел как-то уж очень намекающе, пыль принимала не вполне привычные позы, а тени будто только и ждали момента начать свою причудливую чехарду.
Знаменитые часы с кукушкой на запястье Элеоноры как всегда известили всех о закрытии выставочного дня, перекосив её в бок и уронив на пол. Скрипя сочленениями бывшей балерины, она привычно прошлась по вмиг опустевшим залам, дежурно проверяя окна и обволакивая требовательным взглядом съежившиеся от страха следы посетителей.
«Завтра же увезут опять в эту чёртову мещанскую Третьяковку!», - поторапливала она себя, неумолимо приближаясь к картине, и что-то перебирая в своей сумочке. Случись в зале посторонний, он бы не сразу догадался, что именно с помощью стремянки крепит на картину матёрая служительница Мнемосины, прародительницы муз.
И вот Элеонора закончила, отошла на несколько шагов назад и включила на телефоне песню «Хорошо живёт на свете Винни-Пух», пристально глядя на огромное полотно. Там, в шишкинском «Утре в сосновом бору» медвежата как будто подпевали в наклеенные иконки микрофонов голосом Леонова «в голове моей опилки».
«Нет, это не Милн», - прорычала Элеонора, «и даже не Борис Заходер». Сорвала иконки микрофонов и ушла разочарованно пить кофе с коньяком, проклиная москвичей, в очередной раз не угадавших питерское настроение.
Назавтра картинку вернули в московскую Третьяковку, а Элеонора решила посвятить свою жизнь кастрации Лукашиных.