13


Этот рассказ я хотел послать на конкурс "Очумелые перышки".
Пять минут, но по независящим от меня причинам не получилось
Пять минут. Или немного больше.
Сидел я в бункере, в самой сердцевине земли, этой проклятой картофелины, и думал о возвышенном. А именно - о том, что давно уже хотел выпить, но не мог, потому что оставался верным Присяге и Уставу, двум вещам, от которых тошнит еще сильнее, чем от самой дешевой "Столичной", если ее, конечно, не закусывать, а задумываться о ее составе. Имя мое - не важно. Скажем, Геннадий. Скучно, да? Пусть будет Венедикт. Лейтенант Венедикт. Меня здесь все зовут Веня. Офицер РВСН. Что расшифровывается как "Ракетные Войска Стратегического Назначения", а на деле - как "Раб Всех Своих Неврозов". Сижу я перед панелью с кучей лампочек, кнопочек и тумблеров, которые напоминают мне то ли пульт управления прачечной самообслуживания, то ли аппарат для производства газировки в общепите. Только вместо "тархуна" и "саян" здесь – "Периметр", "Крокодил", "Гранит" и прочая живность, жаждущая полететь на Запад, чтобы нежно обняться с какими-нибудь "Минитменами" или "Трайдентами".
Но я не об этом. Я о любви. О ней-то и рефлексировал. Потому что больше не о чем. Стенгазету "За боеготовность!" я уже выучил наизусть, включая опечатки. Над койкой висит портрет философа, сказавшего: "Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее - наша задача". Очень вдохновляет, когда ты сидишь на глубине, с которой милостей не дождешься даже в виде лучика солнца. А любовь мою звали Алевтина. Нет, это слишком пафосно. Леля. Леля из булочной на углу, возле которой вкопан наш шахтный ствол, замаскированный под киоск "Союзпечати". Продавала она пирожки с повидлом, которые были похожи на замазку, завернутую в промокашку, и смотрела на мир глазами, полными такой вселенской тоски, что хотелось немедленно выпить йоду или одеколона "Шипр", чтобы уравнять градус печали внутри и снаружи.
Я к ней подкатил как-то, после боевого дежурства, с лицом, похожим на тесто для тех же пирожков. Спросил: "Девушка, а есть ли в вашей булочной что-нибудь менее съедобное, но более духовное? Например, портвейн "Агдам"?". Она посмотрела на меня, на мою форму, вздохнула так, что зашелестел целлофан с сушками, и сказала: "Вам бы, товарищ лейтенант, не портвейна, а чаю с ромашкой. У вас глаза, как у того хомяка, которого я в детстве в банке три дня держала, забыла покормить, и он стал есть газету "Правда". Потом, правда, оклемался".
С тех пор я был пропащий. Мы с ней пили этот чай с ромашкой в подсобке, пахнущей дрожжами и тоской. Она говорила о том, что вся жизнь - это неправильно замешенное тесто: то подойдет, то опадет. А я ей - о траекториях полета, о подлетном времени, о гарантированном взаимном уничтожении. Она слушала, жевала сушку и спрашивала: "Веня, а если все это рванет, пирожки подорожают?". Я отвечал: "Леленька, дорогая, если все это рванет, никаких пирожков не будет. Вообще ничего не будет. Будет только тишина, ветер и радиационный фон, при котором светятся даже тараканы. А они, сволочи, наверное, выживут".
- Жалко, - вздыхала она. - А пирожки были ничего, хоть и на замазку похожи.
И вот сижу я, Венедикт, хранитель "ядерной кнопки", которая на самом деле не одна и не кнопка, а целый ритуал с ключами, кодами и дурацкими читками с перфокарт, что напоминают мне талоны на хлеб в плохой столовой. Сижу и думаю: а что, собственно, я тут охраняю? Возможность превратить Лелину булочную, ее хомячьи глаза, сушки в целлофане и даже эти пирожки-замазки в стекловидную массу? Чтобы по ним, как по идеальному катку, катались бы тени выжженного неба? Или охраняю я именно это? Эту скуку, этот чай с ромашкой, этот запах дрожжей и надежду, что завтра она, может быть, улыбнется, и не просто так, а мне?
И тут началось. Не снаружи, конечно, снаружи-то тишина, как в банке с тем хомяком. Началось на панели. Замигала красненькая лампочка. Потом другая. Загудел, завыл тот самый "Крокодил" - система предупреждения. На экране, похожем на засаленную сковородку, поползли точки. Со стороны Норвежского моря, с Аляски, из Северного... НАТОвские ракеты. Летят. К нам. Ко мне, к Леле, к булочной, к хомякам, к пирожкам, к ромашке, к "Агдаму", которого нет в продаже, к водке "Столичная", которая есть, но не у меня. Ко всему.
В ушах зазвенело. Не от гула, а от тишины. Внутренней. В голове пронеслась мысль: "А не фиг ли было вчера доедать тот пирожок с капустой? Он был явно с душком". Потом мысль вторая, уже инструкция: "Доложить по цепочке. Дождаться подтверждения. Активировать "Периметр". "Периметр" - это такая система, которая, если мы все тут помрем и не сможем ответить, сама все решит. Умная, блядь, система. Рукотворный Страшный Суд на лампах.
И вот я сижу. И у меня есть примерно пять минут. Пока они летят. Пять минут, чтобы решить: нажать, вставить ключ, начать ритуал, после которого моя Леля станет тенью на стекловидном грунте. Или не нажать. Сохранить мир. В котором, возможно, через пятнадцать минут не будет ни меня, ни бункера, ни булочной, но... но есть шанс. Шанс, что это ошибка. Шанс, что их собьют. Шанс, что они сами передумают, как пьяный мужик перед закрытой дверью квартиры, где его уже ждет разъяренная жена с сковородкой. Шанс, что Леля выживет, выйдет из развалин, будет печь пирожки из лебеды и светящейся муки, и найдет себе другого, не такого задумчивого, с глазами хомяка.
Но если я нажму - шанса не будет ни у кого. Вообще. Это и есть гарантированное взаимное уничтожение. Мы их, они нас, а потом пепел, завывающий в развалинах Кремля и Капитолия, будет спорить, кто лучше.
Я взял в руки ключ. Он холодный, как нос мертвеца. А другой рукой потрогал в кармане бумажку. Не секретный код. А записка от Лели, переданная с дежурным, который ходил за хлебом. Корявым почерком: "Веня, не грусти. Сегодня были пирожки с вишней. Один тебе оставила. Он вроде нормальный. Твоя Леля".
И я представил ее. Не абстрактное человечество, не Родину, которую я, в общем-то, люблю, но как-то отвлеченно, как любят далекую тетку, приславшую носки не того размера. А ее. Вот она, стоит в этой проклятой булочной, в фартуке в муке, смотрит в окошко на серый день, на наш "киоск Союзпечати", и думает: "А где же этот дурак Веня? Когда его отпустят? Может, снова пирожок засохнет".
И эта мысль, о засохшем пирожке, показалась мне вдруг страшно важной. Важнее всех доктрин, всех приказов, всех этих "Крокодилов" и "Гранитов". Потому что в засохшем пирожке - жизнь. Неудачная, невкусная, комковая, но жизнь. А в нажатии кнопки - только смерть. И даже не героическая, а какая-то...техническая. Как сбой в системе.
Но долг? Присяга? "Если прозвучит приказ..." А если приказа не будет? Если связь отрубит? Тогда решаю я. Лейтенант Венедикт с глазами хомяка. И решить надо за пять минут.
Я смотрю на часы. Секундная стрелка ползет, как пьяный по забору. Прошло две минуты. Точки на экране приближаются. Сирена воет уже не про себя, а вовсю, заполняя бункер стальными мурашками.
И я понял. Я не хочу быть Богом. Я не хочу решать, быть или не быть миру. Потому что я даже не решил, быть или не быть мне с Лелей, выпить мне сегодня или нет, купить ей в подарок духи "Красная Москва" или ограничиться пачкой сигарет. Какой я, к черту, судия? Я - просто человек, который сидит в дыре и хочет пирожка с вишней. Пусть даже засохшего.
Но и предателем себя ощущать не хотелось. Не таким, который сдал страну, а таким, который сдал товарищей. Тех, кто в других таких же дырах, на подлодках, в самолетах - ждут. Ждут сигнала. Чтобы выполнить долг. Чтобы ответить. Чтобы не оказаться теми хомяками в банке, которые умерли, даже не попытавшись съесть "Правду".
Голова раскалывалась. Внутри была война, пострашнее той, что маячила на экране. И в этой войне сражались не идеологии, а образы: Лелины ресницы, припушенные мукой, и строгое, осунувшееся лицо генерала, который сказал: "Запомни, лейтенант: сомнение - это ржавчина на механизме возмездия. Она убивает раньше врага".
Оставалась одна минута.
И я открыл глаза. Лампочки горели алым, как календарь Апокалипсиса. Таймер показывал 30 секунд.
Мой палец повис над тумблером. Не над кнопкой, а именно над тумблером включения системы подтверждения. Если я его щелкну - цепь замкнется. Остановить будет можно, но сложно. Очень сложно.
Я вспомнил слова Лели: "Веня, выпей чаю с ромашкой. Успокойся. Все это - ерунда. Главное - чтобы тесто подошло".
И я отдернул руку. Просто отдернул. Сел на стул. Вытер лоб. Смотрел на экран, где точки должны были вот-вот достигнуть своих целей. Тишина в ушах превратилась в оглушительный звон. Я ждал. Ждал удара, конца, тьмы.
Но удара не последовало.
Прошло еще пять минут. Десять. Гул сирены сменился тревожной, но уже иной сиреной - сиреной "отбоя". На экране точки стали тускнеть, растворяться. Голос в динамике, хриплый, перекошенный от напряжения, прокаркал: "...отбой ...ложное срабатывание... ошибка системы... отбой...".
Я не двинулся. Сидел. Смотрел на свои руки, которые не дрожали, что было странно. Потом медленно, очень медленно, вытащил из кармана ту смятую записку. Разгладил ее на панели, рядом с тумблером, который мог бы запустить конец света.
"…Твоя Леля".
Я глубоко, судорожно вдохнул. Пахло озоном, пылью и страхом. И тогда я понял, что все это - бункер, ракеты, кнопки, НАТО, доктрины - и есть тот самый засохший пирожок. Неудачный, невкусный, комковатый. А там, наверху, в булочной, где пахнет дрожжами, есть жизнь. Настоящая. Которая может быть горькой, кислой, но она - не засохшая. Она - тесто, которое еще может подойти.
Я поднялся. Ноги ватные. Пошел к выходу из зала, к лифту, который вел наверх. Дежурный у пульта смотрел на меня большими, круглыми глазами. "Товарищ лейтенант, вы… куда?"
- Я, – сказал я, и голос мой прозвучал чужим, но твердым, – иду за пирожком. С вишней. Пока он не засох.
И пока лифт, скрипя, тащил меня к поверхности, к свету, к возможному уже будущему, я думал только об одном. О том, что самые важные решения в нашей жизни - не те, что принимаются за пять минут. А те, что зреют годами, как тесто в тепле. Решение любить. Решение жить. Решение не давать миру засохнуть, как неудачный пирожок на витрине. Даже если он с душком. Потому что он - наш. И вишневая начинка в нем, если присмотреться, все-таки есть. Надо только разглядеть.